Уж неведомо почему, но Люс месяца три или четыре пребывал в уверенности, что этот кошмар должен вот-вот кончиться сам по себе, и наступит какое-то новое житье. Ему даже стало казаться, что ему кто-то (только он не помнил, кто) пообещал, и не просто пообещал, а гарантировал счастье в грядущем, и надо только терпеливо дождаться выполнения этого обещания, и все будет замечательно. Но через три месяца Люс сообразил (это было как вспышка, как озарение), что никто ничего ему не обещал и не мог обещать. А все эти его надежды, весь этот план счастливой будущей жизни – взялся неведомо откуда.

Самым ужасным наверное было осознание факта, что нет никакого предела, никакого срока. Возможность куда-то уйти, уехать, изменить хоть что-то была ничтожной. На Колеснице Фаэтона Люс носил ошейник, и подобные мысли никогда не посещали его, хотя нельзя назвать его было счастливчиком. Просто раб не понимал смысла этих слов – счастье или несчастье. Он считал, что так и должно быть – ему положено работать и подчиняться, а не работать и не подчиняться – плохо, хотя иногда удавалось пофилонить.

На Петре он осознал, что подчиняется ничтожествам, а работа не дает ему ничего, кроме жалкого куска хлеба, затхлого воздуха и пахнущей водорослями воды. Неужели это и есть свобода – чертов купол, мытье посуды в кафе двенадцать часов в сутки и полуголодная жизнь? Или свобода в том, что один получает все, а другой – долю, хуже рабской?

Несколько раз Люс пытался отыскать в галанете адрес Марка Валерия Корвина. При наборе этого имени на него сваливались гигабайты информации, но адреса Люс не находил. Связи не было. “Марк, помоги!” – кричал Люс в чертову консоль галанета, но крик его уходил в никуда. В ответ вывалились голограммы порномоделей и предложения снять одну из этих красоток за двести или триста кредитов.

Это утро было таким же, как и все другие: внутри купола всегда царило теплое лето, сменялись искусственные ночи и дни, голубое небо или черное небо, всегда одинаковая липкая теплынь, шум бесчисленных работающих механизмов и безветрие.

Люс оделся (он уже давно носил фирменные белые брюки мойщика и рыжую майку с эмблемой кафе и цифрой “7” на спине – просто потому, что их отдавали в стирку, и не надо было платить в прачечной полкредита), плеснул на ладонь чуть-чуть воды, отер лицо. Ощутил ладонью щетину, но никак на это не среагировал (два кредита за лезвия и гель он выкладывать пока не собирался) и побрел в кафе.

В роскошных ресторанах подавали на фарфоре и серебре, там посуду мыли посудомоечные машины. В заведениях попроще пользовались разовой посудой и спускали все в утилизатор. В их забегаловке в тазу с едким раствором, от которого кожа на руках становилась шершавой и опадала серыми чешуйками, Люс двенадцать стандартных часов подряд полоскал пластмассовые разовые стаканчики и разовые пластиковые тарелки. Вилки и ложки, тоже разовые, он замачивал в другом тазу, а потом выгребал на поднос и нес в зал.

– Ложка грязная, ты что, не видишь, кретин, ложка грязная? – совал ему в нос покрытую желтым налетом пластмассовую ложку какой-то парень в черном комбинезоне и в трикотажной, натянутой до бровей шапочке вольноотпущенника.

Носить такую шапочку считалось среди бывших рабов особым шиком.

Люс не отвечал, он поворачивался и уходил в свой закуток, проверял на всякий случай бутылку с надписью “Жидкие перчатки”. В бутылке что-то плескалось на дне, но из горлышка не вытекало ни капли. Хозяин на вопрос: “Где перчатки?” отмахивался “нет денег” и шел за стойку.

Раз в месяц приходил санинспектор, низкорослый толстяк в серебристом переливающемся костюме. Он осматривал кафе, морщился, и тогда официант Кер снимал свой фартук и удалялся с санинспектором в кладовую на полчаса, после чего толстяк уходил, весело насвистывая модный мотивчик. За эти “ценные услуги” хозяин прощал Керу многое: и опоздания, и ночные дебоши в кафе, и воровство жратвы по мелочи. Однажды Кер ударился в загул, и как раз в тот день явился санинспектор. Гость, как всегда морщась, оглядывал помещения, и при этом бросал косые взгляды на Люса, потом принялся о чем-то шептаться с хозяином. Бывший раб все понял. И еще он сообразил, что спорить и надеяться отстоять свое достоинство – глупее глупого. Он выскользнул из кафе, удрал на другую сторону улицы, взлетел по открытой лестнице этажей на семь, уселся и стал ждать, когда же инспектор покинет кафе. Тут он обнаружил, что на многочисленных лесенках, опоясывающих высотные здания, что растут в куполе до самых искусственных небес, идет жизнь совсем иная, нежели кипящая внизу. Здесь разгуливают молодые холеные люди, затянутые в изящную одежду из тончайшей кожи потолочников. Они никуда не торопятся, о чем-то болтают, смеются, разговаривают на каком-то особом, не понятном Люсу языке. А главное, чего не понимал Люс, так это почему они весело и непринужденно порхают здесь, а он должен после ухода инспектора, спускаться назад и снова мыть эту проклятую посуду. Иногда они уходят в здания и занимаются там какой-то непонятной работой, но что они делают внутри, узнать Люс не мог, потому что снаружи огромные синие псевдостекла не прозрачны.

Когда Люс вернулся, то получил от хозяина хорошую затрещину. А Кер на другой день был бит немилосердно и в первый раз в том месяце лишен премии.

Но теперь иногда по ночам после работы Люс тайком карабкался наверх, усаживался где-нибудь на седьмой или восьмой галерее, смотрел во все глаза и слушал. Обычно беднягу не замечали, иногда кто-то бросал ему на колени жетончик на пару кредитов, но чаще проходящие пинали сидящего ногами, а иногда кто-нибудь начинал его бить или пытался сбросить вниз. Тогда Люс уходил, но следующей ночью взбирался на верхние уровни в другом месте. И непременно – выше прежнего. Он и сам не понимал, почему карабкался на десятый уровень, если накануне его пытались сбросить с девятого.

В это утро, едва Люс явился на работу и увидел груду неведомо откуда взявшейся посуды (вчера, уходя, он все вымыл, все, до последнего треснувшего стакана) он завыл от отчаяния. Явилось безумное желание – кинуться к границе города, выскочить без скафандра и защиты наружу и умереть. Ему было безумно жаль себя, хотелось назад, под открытое небо Колесницы, на простор, невыносимо хотелось жареной маисоли. Да что маисоль, – он уже и морковку сырую готов был грызть, но только чтоб убраться отсюда, из этого вонючего кафе, от этого таза с дезраствором – навсегда. Люс уже не помнил, как мерз осенью на уборке ле карро, как ноги дубели в пластиковых башмаках, как сидел зимними короткими днями в хранилище и очищал гнилые кочаны капусты от черных листьев, как ночью пробирался в вонючий уличный туалет. Ничего этого он не помнил. Ни бараков, ни нар, ни ударов кнута Жерара, ни воплей барона Фейра, ни перекрытого доступа в Галанет, ни отсутствия книг. На кой черт ему теперь книги в это мерзкой забегаловке? Он и не читает уже почти! Так устает, что валится на кровать и проваливается в черноту, не видя снов, как прежде не видел их на Колеснице.

– Люс! – гаркнул хозяин. – Иди, вытри столики. Там повсюду лужи. И на полу грязь. Замой.

– Вчера вытирал. Не знаю, кто тут насвинячил! – огрызнулся Люс. – Наверняка Кер. Вот пусть он и убирает.

– Кер мыть не будет, он – официант. Ты будешь! – рявкнул хозяин. – Я тебя для этого держу.

– А пошел ты…! – впрочем, не особенно громко огрызнулся Люс.

– Марш, кому сказано! Или вылетишь к чертям за дверь! Ну!

“Вот она, свобода, извольте кушать”, – мысленно усмехнулся Люс и отправился вытирать столики.

Грязь в кафе была ужасная. К тому же в углу кто-то наблевал. Под столиками были набросаны мятые пластиковые стаканчики и тарелки. Многие посетители нарочно их мнут и ломают, чтобы нельзя было использовать по второму разу.

Сейчас посетителей почти не было. Лишь за одним почти чистым столиком сидел невысокий парень в шелковой блузе и шелковых шароварах. На Петре подобные одеяния из серебристо-серого и блекло-лилового материала были очень модными и дорогими.